Статьи и эссе
Михаил Ивасюк. Поэтический образ сына
Его любили — щемно, трепетно, гордо, Владимира Ивасюка — сына, брата, композитора, музыканта… С этой любовью не крылись, он ее ощущал, но она его не испортила. Наоборот, в самом деле стремился становиться совершеннее. И это ему удавалось.
…Великим творцам тяжело иметь не менее великого отца, ведь если что-то случается, тому, кто остается, не найти присущей простым смертным умиротворения души своей. И тогда не только говорит, а и сгорает отец словами:
Я не прощу собе никогда того,
Что не сумел умерть вместо него.
(«Со мной ночь бескрайняя»).
Мы знаем — сжег себя печалью по сыну писатель Михаил Ивасюк. Не почтенные годы, и даже не тяжелая болезнь донимали больше, а невероятное желание того, чтобы отход сына Владимира оказался сном. Может, именно поэтому цикл поэтических произведений «Элегии для сына» (Ужгород, 1991) из одноименного сборника М. Ивасюка завершается «Колыбельной»:
Пусть ночь, любимый сын,
Снует серебрянный шелк,
Ты спи — на страже
Бесграничная любовь.
И Всевышний его тоже, наверное, любил, так как появился Володя на свет не только талантливым, а и красивым: синеглазым, стройным, сильным, улыбающимся. Вот как об этих чертах внешности сына писал отец:
Завихрился в комнате
голубой пожар —
твои глаза вспыхнули смехом
(Стихотворение без названия).
…Упало мое разочарование
на твои оголеные плечи
и широкие груди…
…и на твои красивые руки
…к ногам твоим стройным, неутомимым
(«Упало мое разочарование»)
Так сладко касается мыслей и сердец
Сыновская улыбка твоя
(«За руки взявшись»).
Древние говорили: «Заговори, чтобы я тебя увидел». А Володя говорил и голосом скрипки, и голосом сердца, а не только устами:
Годы твои — свечада многоречивые.
Спасибо тебе за дивный голос…
Письма твои — волшебные партитуры —
Каждый день со мной говорят.
В той речи — вихри юношества,
Подобные разливам скрипки.
Я благодарю тебя за тот благословенный язык.
Я благодарю тебя за ту любовь пречистую.
Кто мог предусмотреть, отсрочить или даже отвернуть беду?! Судьба, говорят, необратима. Правда, и люди и людишки прикладываются к ее течению. Но как же это можно, если Он был необыкновенным?
И видишься в радостях неудержимых,
Весь в созвездии пчел и мотылей,
В плену звуков, собранных незримо,
В оркестрах неба, леса и полей
(«Элегия»).
И, с точки зрения отца, был Володя даже чрезвычайный:
Минутами кажется,
Что ты внезапно растворился
В человечности и красоте
И придал им форму собственной персоны
(«За руки взявшись»).
Бескрайняя любовь к сыну — это была, наверное, и фатальность, которая не давала отцу прийти в себя после разлуки. И, даже «когда одолевают боли, я возвращаюсь к твоему свету и раскрываю груди перед ним, словно перед глазами солнца» («Я возвращяюсь к твоему свету»). Михаил Ивасюк был уверен (и в этой уверенности есть что-то фаталистически-оптимистичное), что сын также был бы готов жертвовать собою ради отца:
Если бы ты знал мою святую любовь,
Ты б тысячи смертей переборол.
И среди болей, печалей, страшных тревог
Ты б марево прогнал с моих глаз
И снял груз одиночества с плеч —
Ты же мой единственный сын, единственный бог.
Это боготворение сына («лишь руки могу поднять к тебе — моему единственному на свете божеству» — «Ночами просыпаюсь») — следствие, конечно, неугасимого чувства отчаяния, необратимости.
Конечно, минорность цикла не пускает на нотный стан другой тон, но все же воспоминания возвращают к счастливому детству, ранней юности, когда Володю любило все живое — и пчелы, и мотыльки, и ласточки, которые могли пролетать живо над рабочим столом и чуть не касаться лица, так как имели отца и сына «за родственников самых близких» («На балконе»), любили и сады…
Поэт-отец отождествляет своего ребенка не только с дневным светилом-солнцем, а и с месяцем ясным, без которого тоже нет жизни без которого «гниют звезды» и все теряет смысл:
Если луна не взойдет,
То пруд этот ослепнет,
Спрячутся звезды,
Бледные, неприветные.
Если ты не приедешь
К родному дому,
Никто не развеет
Мою печаль и усталость
(«Если луна не взойдет»).
Не развиднелось больше писателю Михаилу Ивасюку, так как даже небо и земля пронялись болью потери:
Смотрю в голубое небо,
В такое, как твои глаза,
Но солнца не узнаю —
Лицо его в слезах.
И деревья без сознания —
Их память в судороге…
А люди? Что же люди? Им преимущественно не болит чужое горе. А еще если подсыпят соли в рану, то они готовы и посмотреть, как это болит, в особенности, если рана у человека, который возвышался над толпой, который мог достигнуть звезд. А потом все «списывается» на судьбу, хотя «поступки» ее целиком как у человека:
Что же ты, судьба, подсылаешь кобр
К беззащитным и звонким сердцам?
Они жемчужины — ты это знаешь хорошо, —
Что украшают нашего времени венец.
Ты же так стоптала мир красоты, идей,
Что и Прометей возненавидел людей
(«Судьба»).
А с судьбой на прю не выйдешь, вызов ей не пошлешь, ее даже не предскажешь:
…Я стал Сизифом, которому от богов достался камень, а руки у меня
не натренерованы для этого
(«Я не согласен прятать сердце»).
И опустились руки, хотя до того они не одну беду развели, не одни трудности выдержали. Плакали камни под ногами, когда шел поэт-отец по городу сына, все упертее немели его уста (разве что кричали иногда от боли), ведь все меньше верил, что есть с кем о своем отчаянии поговорить… Даже не мог отвечать тем, кто искренне его спрашивал:
Где же сын твой чудесный,
Который в нашем серце
Будил весны?
(«Если луна не взойдет»).
Не отвечал, хотя только он знал всю правду. Почти всю, так как полную правду того фатального дня или ночи Володя забрал с собой… И верил отец, который «…твои благословенные тридцать лет не станут желтыми листьями, что люди сжигают осенью» («Я возвращяюсь к твоему свету»), и что «освещенный человеческой добротой» сын будет жить в памяти тех, кто его по-настоящему любил… И от этой веры даже «боли совсем исчезают, словно блуждающие огни».
Держу в руках сбоник Михаила Ивасюка «Элегии для сына» с дарственной подписью уже обессиленой руки нашего писателя и убеждаюсь в большой силе сердца, таланта, который и в элегиях бескрайнего горя не сошел на тропу «войны» — с собой, с судьбой, с виновниками… Это же какая должна была быть сила той любви, чтобы малость реальности не заманила в сети истории… И вызрело убеждение, что минорность, элегичность — это тоже бальзам для души, если эту душу еще не съела ржавчина равнодушия.
Надежда Бабич
Книга «Владимир Ивасюк. Жизнь — как песня»
2003