Книги о Владимире Ивасюке и песенники

Монолог перед лицом сына

Раздел первый

Зиме, кажется, нет конца. Уже начало марта, а снега метут, как сумасшедшие. Насыпало столько, что люди словно не ходят, а плавают в белом озере, разлитом между домами. Наш районный городок Кицмань погряз по самый пояс. Из дома не хочется нос высовывать. Ни пройти, ни проехать, зима как бы сводит с нами какие-то давние счеты. Но я с легкостью прохожу по тем сугробам — словно лечу, еле касаясь их ботинками. Я молодой, встревоженный, счастливый ожидаю ведь сына: моя жена в родильном доме. Но я ей ни пол слова о том, что жду сына. Говорю, что буду рад, если родится и дочка.

Бегаю по тем снегам в больницу, а в голове все время выныривает хорошее, мелодичное имя — Владимир, Володька… Его носят два поэта, которыми я давно восхищаюсь — Владимир Самойленко и Владимир Сосюра.

Я преподаю французский язык в Кицманской средней школе. Окончил лицей в Черновцах, во время войны учился на курсах средних медработников в глубоком тылу, работал фельдшером, но в послевоенные годы не поступил в Черновицкий медицинский институт, хоть и имел прекрасную характеристику-рекомендацию. Я люблю литературу, филологию. Кроме того, хочу работать, чтобы не быть зависимым от братьев, не жить на содержании матери. Жена моя, София Ивановна, родом из Запорожской области, после возвращения из эвакуации окончила Бердянский учительский институт, приехала на Буковину и работает инспектором школ Кицманского района. Теперь мы вместе учимся заочно на филологическом факультете Черновицкого университета. Через полтора месяца я буду защищать дипломную работу. А жена еще не скоро…

Хожу вокруг родильного дома, заглядываю с трепетом в глаза знакомым медикам, но никто не говорит мне ничего. Никого из них не прошу, чтобы провели меня в середину. Один-единственный раз жена вышла в соседнюю комнату, и мы перекинулись несколькими словами о самочувствии и домашних делах. Медсестра, женщина уже в годах, выпроводила меня, говоря вслед:

— Эти мужчины такие нетерпеливые и настырные, что спасу от них нет. Думают, что родить ребенка — это раз-два… Зря хлопают дверью и снега наносят.

Не говорю ни слова. Медсестра права. Тут должен быть порядок, нельзя вести себя, как на вокзале.

У меня первый урок. Я немного рассеян. Стою перед классом, а мысль где-то там. Мне слышится крик ребенка, и я улыбаюсь классу. При опросе не ставлю плохих оценок, даже троек не ставлю — пусть у детей будет радостно на душе в этот день. У меня, наверное, необычный вид.

Слышится стук в двери. Выхожу. Передо мною стоит парторг школы, учитель химии Елена Васильевна Цибульская. Она пытается быть важной, но не может загасить лукавые искорки в голубых глазах.

— Почему вы еще тут? — кинула укорительным тоном.

— А где мне быть?

— У вас родился сын…

Я вздрогнул, будто от удара током. Наконец-то!

— Не тратьте времени, София Ивановна, наверное, вас ждет. Уроки заменим — вам теперь не до них.

Тороплюсь в учительскую. Да, да, теперь мне не до них. Радость усиливается, если она отзывается эхом и в чужих сердцах. Не помню, как я шел по высоким сугробам, кажется, что они расступались передо мною, предоставляя мне дорогу. Я шепотом повторяю имя своего сына. Какой он из себя? Какие глазки, носик, губки? Я сейчас его увижу… А ты, метель, не дуй в лицо, ведь ты мне не страшна. Могу даже расстегнуть рубашку на грудях — гневись, бей по ним своим холодом, но я ничего не почувствую — в моем сердце столько тепла, что от него и лед растает…

На меня напялили какой-то халат и впустили в палату. Касаюсь устами побледневшего лба уставшей матери и стаю, очарованный перед сыном. Медсестра берет его осторожно на руки и, глянув на меня, говорит:

— Возьмите, подержите немного. — Потом добавляет: — А теперь идите отсюда, если вас увидит руководство, то мне достанется.

Я подержал на руках сына, подаренного мне судьбой утром четвертого марта сорок девятого года… На следующий день рано утром просыпаюсь. Бреюсь. Нужно же быть свежим, чистеньким, каким должен быть мужчина, у которого уже есть сын. Но вот в сенях слышится топот, кто-то струшивает и обметает снег с обуви. Короткий стук, и в то же мгновение двери открываются. На пороге появляется врач Марина Денисовна.

— Добрый день вашему дому! — здоровается грубоватым, похожим на мужской, голосом.

— Рады вас приветствовать, Марина Денисовна… — И прошу ее присаживаться.

— Я ненадолго… Иду с ночного дежурства. Зашла только сказать, что вас постигла большая беда.

— Беда-а-а?! — почти выкрикиваю удивленно. — О чем это вы, Марина Денисовна?

— Вы должны быть мужественным, Михаил Григорьевич. Не имеете права упасть духом. Несчастье же ваше большое. Вашему сыну выпекли глаза.

В комнате вдруг потемнело, словно меня неожиданно ударили чем-то тяжелым по голове. Нет, не нужно, Марина Денисовна, смилуйтесь. Зачем вы так громко произносите такую страшную вещь? Разве я смогу перенести ваши убийственные слова? Даже во сне… Нет, не нужно…

— Я вас не понимаю, — кидаю, хотя я все понял. — О чем это вы?

— Говорю же, что после рождения вашему сыну закапали глаза ляписом, то есть аргентум нитрикум, но не двухпроцентным, а двадцатипроцентным. Это очень сильный раствор.

— И что теперь? — спрашиваю, надеясь, что она скажет что-то утешительное.

— Все от вас зависит, — говорит, не сводя с меня глаз. Они серые, пепельного цвета, холодные и категоричные.

— Это вы серьезно? — Бритва выпадает из моих рук. Смотрю, словно через густой туман, на эту женщину, которая будто бы пришла из потустороннего мира пугать меня. Вытираю полотенцем мыло с подбородка. Пол шатается под ногами, меня трусит какая-то неумолимая лихорадка… Хочется просить Марину Денисовну, чтобы призналась, что все это неправда, неумелая шутка, попытка разыграть меня, проверить мои чувства.

— Должны немедленно ехать в Черновцы и привезти профессора Радзиховского. Это прекрасный специалист-окулист. Мы с мужем учились у него. Только он может спасти зрение вашего сына. Только он… Поезжайте, каждая минута дорога. Профессор Радзиховский, хорошо запомните! Борис Леонидович. Меня прислала доктор, чтобы вам это передать. До свидания!

Врач выходит. Остаюсь среди комнаты совсем сбитый с толку, в голове шевелится въедливая мысль: врачи наделали беды своей нерадивостью и, когда нужно выйти из нее с честью, посылают за отцом — поезжай немедленно за профессором, если хочешь иметь зрячего сына, их хата с краю… Спасение ребенка от совершенного ими же злодейства не входит в их обязанности. Разве профессор Радзиховский послушает в такую непогоду какого-то скромного учителя из провинции? Я до сих пор не могу понять, почему врач заняла совершенно нейтральную позицию в то время, когда она, заведующая родильным отделением, совершила преступление.

Перевожу взгляд на свою маму — у нее мелко дрожат губы, скулы блестят от слез. Не говорю ей ничего, ведь к горлу подступил клубок. Чувствую, что вот-вот расплачусь. Удар ужасный, нечеловеческий. Надеваю пальто, беру деньги и, ничего не говоря, выбегаю из дома. На улице сумасшедшая метель. Ветер больно бьет, прошивает мое демисезонное пальто. Каждая снежинка словно впивается в лицо. Но мне не до этого. Плетусь вслепую в больницу, чтобы убедиться, правду ли сказала Марина Денисовна. Перепрыгиваю через сугробы, словно это приносит мне удовольствие. Снег облепляет мне лицо и в тот же миг тает от слез. Не могу их сдержать. Воображение рисует моего Володю уже взрослым. Он не будет видеть ничего на свете, даже не будет знать, что означает слово видеть. А если и поймет, то спросит, почему его лишили счастья миловаться жизнью. И что ж я ему отвечу? Что хотел все сделать, но не смог? Имею ли я право быть слабым, сентиментальным как раз теперь, когда мой ребенок в опасности? Нужно действовать… Сейчас же помчусь в Черновцы…

Вспоминаю о хорошем и очень порядочном человеке — втором секретаре райкома партии Александре Григорьевиче Погребняке. Он благосклонно относится к нашей учительской семье. Иду к нему. В его кабинете как раз нет посетителей. Он сидит за столом и что-то пишет. Увидев меня, встает на ноги, идет мне навстречу.

— Извините, что тревожу, — говорю.

— Ничего, присаживайтесь. — Какое-то мгновение молчу, словно хочу набраться сил и дать возможность клубку размякнуть в горле. Но я словно деревенею. Проходит мгновение, и по моим щекам текут слезы. Я их ничуть не стесняюсь. Александр Григорьевич наклоняется ко мне через стол и спрашивает растерянно:

— Что с вами, Михаил Григорьевич?

— Ослепили… Только родился, и уже выпекли глаза.

— Что? Кому?

— Моему сыну, в родильном доме.

— Как?

— Ляписом… — Ощущаю, как в грудях внезапно полегчало, клубок совсем размяк. Веду дальше: — Теперь заведующая родильным отделением посылает меня за профессором Радзиховским. И вот я пришел к вам просить автомобиль. Дело же очень неотложное. Помогите, Александр Григорьевич…

Погребняк поднимает телефонную трубку и набирает номер больницы. Но главный врач Владимир Федорович Патейчук на операции. На бледном лице секретаря райкома появляется густой румянец, он сомкнул уста, глаза блеснули недобрыми огоньками. Выходит из-за стола, становится возле окна. Ветер с шуршанием ударяет по окнам плотным сухим снегом.

— Все дороги заметены… — говорит через какое-то мгновение. — Никакая легковая машина не проедет. Не вылезет из сугробов. А ехать нужно, обязаны… Сделаем по-другому: в райисполкоме есть пара прекрасных коней. Как змеи… И сани легкие и устойчивые. Я сейчас… — И Погребняк звонит председателю райисполкома Андрею Семеновичу Кишкану, объясняет ему лаконично ситуацию, и просит распорядиться, чтобы извозчик немедленно поехал со мной в Черновцы. Потом обращается ко мне:

— Сейчас позовут извозчика, и отправитесь. Будет ждать вас на дворе. Удачи вам…

Извозчику председателя райисполкома нужно отдать должное — его кони не бегут, а летят, сани едва касаются снега, который будто специально собирается в сугробы. Вокруг нас кружится ветер, а по полю, словно по белому морю, бегут высокие волны. Ошалевшая зима корчится в последних конвульсиях, засыпая белыми облаками белых коней, они же, хорошо присмотренные и еще не уставшие, с легкостью пробегают через сугробы. И хоть мы с извозчиком дважды вываливались в высоченные сугробы, все же быстро пробегаем те двадцать километров в Черновцы и останавливаемся перед медицинским институтом.

Поднимаюсь на второй этаж. В деканате спрашиваю о профессоре Радзиховском. Мне отвечают, что он на заседании ученого совета, сегодня делает доклад.

— Профессор мне очень нужен, — и рассказываю секретарю коротенько свою историю.

— А вы постучите в дверь и скажите это какому-то из преподавателей — профессору передадут. Как услышит о ребенке, тут же выйдет.

Так и делаю. Стучу и жду. В коридор выходит какой-то молодой преподаватель. Я раскрываю перед ним свой боль и прошу позвать профессора. Через какую-то минуту передо мной стоит Борис Леонидович, мужчина лет под сорок: широкое светлое лицо, молодое, гладко выбритое и большие проникновенные глаза. На нем хорошо сидит темный костюм, а белоснежная рубашка и широкий галстук, будто усеянный красными ягодами, притягивают взгляд. Он чуть наклоняется ко мне и ласково говорит:

— Я вас слушаю… — Рассказываю ему все подробно и прошу, чтобы не оставил нас в беде.

— А вы кто будете?

— Я — отец ребенка.

На лице Радзиховского ни возмущения, ни удивления. Спрашивает:

— Чем доберемся?

— На улице ожидают сани.

Через несколько минут он выходит из института в теплом кожухе, шапке-ушанке и с портфелем в руке. Я его заворачиваю в одеяло, потом сам заворачиваюсь и сажусь рядом с ним. Сани плывут по белым черновицким улицам. На душе немного отлегло. К моему же ребенку едет спаситель. Как только Борис Леонидович посмотрит, то глаза моего Володьки будут вне опасности. Меня уже не стоит печалиться.

Между нами западает молчанка. Радзиховский задумчиво смотрит в снежный туман, который помалу сгущается — на улице уже вечереет. А мои мысли кружатся вокруг поэмы Т. Шевченко «Слепая», блуждают по страницам повести В. Короленко «Слепой музыкант». Моего воображения касаются проникновенные отрывки из «Лунной сонаты» Бетховена. Еще в юности я вычитал, что композитор написал этот шедевр под впечатлением от болезненного желания слепой девочки увидеть лунную ночь… Это, кажется, только красивая легенда, ведь ни Ромен Роллан, ни Эррио не вспоминают о ней.

* * *

Родильное отделение Кицманской больницы ярко освещено. Там, я уверен, ждут профессора.

Кони останавливаются перед входными дверьми. К профессору выходят врачи и медсестры, помогают ему слезть с саней, струшивают с него снег. Они встревожены. Ощущаю их беспокойство, оно воздействует на меня. Пришли, наверное, к печальному выводу — спасения не может быть. Слабый огонек моей надежды вот-вот угаснет. Бодрость меня покидает. Это чувство усиливается, когда мы входим к заведующей отделением — на лице врачей и медсестер отражается испуг. Охватив голову руками, на кушетке лежит и стонет сестра-акушерка, близкая подруга моей жены — она же принимала роды и закапывала глаза ребенка раствором ляписа.

— Извините, я тут не виновна… Клянусь перед вами, как перед богом.

— Что же мне прощать? Сейчас все выяснится…

Появляется главный врач, хирург Владимир Федорович Патейчук, а с ним — инструктор райкома партии, представитель прокуратуры и еще один незнакомый мне человек. Они тоже в белых халатах. Внешне очень важные, даже нахмуренные. Для меня понятно: история с детскими глазами приобрела огласку — ничья хата не осталась с краю.

Когда профессор Радзиховский надел халат и помыл руки, глянул на меня и сказал:

— Молодой отец может выйти и погулять. — Покорно иду к дверям. За мной в небольшой коридор выходит Владимир Федорович. Он говорит мне тихим, спокойным тоном:

— Не беспокойся, я дважды осмотрел ребенка — по требованию Погребняка. Заведующая хотела, чтобы этот неприятный случай не набрал резонанса, поэтому послала тебя тихенько за специалистом, даже мне ничего это сказала. Но шило из мешка вылезло… Нас теперь трясут. А ты будь спокоен.

Я ничего ему это отвечаю, но брать под сомнение его оптимизм нет оснований. Владимир Федорович Патейчук спас сотни людей Кицманского района от смерти и стал любимцем населения района. Он родом из Белоруссии. После войны, демобилизовавшись из Советской Армии в звании майора, приехал в серой шинели в Кицмань. Работал хирургом, стал главным врачом, целиком отдался людям. Не бывало случаев, чтобы больного везли в областную больницу — все операции, даже самые сложные, делал сам. Жизнь его было чередой подвигов. И это не преувеличение. Ни один врач до и после него не имел в Кимцане такого уважения, как он.

Недолго стою в коридоре. Меня зовут, дают халат и ведут к сыну. Стаю возле его кроватки. Профессор Радзиховский не скрывает своей прозрачной и теплой улыбки. Оценив меня взглядом, говорит:

— Вы, молодой папа, ходите в очках, а ваш сын будет без очков… У него прекрасные глазки. Раствор ляписа не повредил глазные яблоки, обжег только веки, но через неделю и следа не увидите. Тут большую роль сыграл, кажется, защитный рефлекс, который нам подарила мать-природа.

…Иду спешно домой рассказать матери обо всем, что я перенес в этот день. Тревоги, боль и отчаяние уступили радости. В душе звучит «Лунная соната». Вижу звезды и синее небо, хотя вокруг меня шелестит густой снег.